Февраль 1820. Тавриз.
Любезный Павел Александрович. Я очень давно не писал к тебе. Не
извиняюсь: потому что знаю, как это неизвинительно. — Прости, не
пеняй в уважение прежней и, даст бог, всегдашней нашей дружбы.
Мне дали известие о смерти Дарьи Андревны. Кому не жаль матери!
Но, может статься, ты уже утешен. До меня известия из России
доходят как лучи от Сириуса, через шесть лет; а потому не сообщу
тебе своих размышлений, как бы я на твоем месте расположился в
качестве помещика: ты вероятно давно уже зажил по-своему. Скажу
об моем быту. Вот год с несколькими днями, как я сел на лошадь,
из Тифлиса пустился в Иран, секретарь бродящей миссии. С тех пор
не нахожу самого себя. Как это делается? Человек по 70-ти верст
верхом скачет каждый день, весь день разумеется, и скачет по два
месяца сряду, под знойным персидским небом, по снегам в Кавказе,
и промежутки отдохновения, недели две, много три, на одном
месте! — И этот человек будто я? Положим, однако, что еще я не
совсем с ума сошел, различаю людей и предметы, между которыми
движусь: прошедшим годом, как я действовал и что со мною судьба
сшутила, опишу коротко.
Весною мы прибыли в Тейран. Я не успел обозреться, только что
раз поскитался в развалинах Рагов Мидийских, раза три в
Каосе-Каджаре, в Негиристане и в других окрестностях
Феталишаховой столицы... Жар выгнал нас в поле, на летнее
кочевье в Султанейскую равнину, с Шааен-Шаа, Царем Царей и его
двором. Ах! Царь-государь! Не по длинной бороде, а впрочем во
всем точь-в-точь Ломоносова государыня Елисавет, Дщерь Петрова.
Да вообще, что за люди вокруг его! что за нравы! Когда-нибудь от
меня услышишь, коли не прочтешь. Теперь слишком запущено. Начать
их обрисовывать, хоть слегка, завлекло бы слишком далеко: в год
чего не насмотришься! Из Султанеи мы в конце августа попали в
Табрис. Не все еще. Перед Султанеей в Абгаре ферсехов в двадцати
по сю сторону от Казбина пожили несколько во время Рамазана3,
смотрели восточную трилогию: Страсти господнего угодника Алия,
слышали удары дланьми в перси, вопли: «Ва Гуссейн! О! Фатме́!» и
пр. Я на это глядел, об тебе думал. В Ахенде (за переход от
Римского мосту на Кизиль-Озане, в горах Кафланку) тоже на
недолго остановились, с тем, что дальше ехать или на месте
остановиться казалось одинаково скучным, но последнее менее
тягостным. Из Табриса, в начале сентября, я отправился в Чечню к
Алексею Петровичу за новыми наставлениями. Нашел его, как
прежде, необыкновенно умным, хотя недружелюбным. Он воюет, мы
мир блюдем; если, однако, везде так мудро учреждены посольства
от императора, как наше здесь: полки его опаснее, чем умы его
дипломатов. Я наконец опять в Табризе. Владетельный
Ша-Заде-Наиб-Султан-Аббас-Мирза, при котором мы честь имеем
находиться, и, в скобках сказать, великий мне недоброжелатель,
вызвал из Лондона оружейных мастеров, шорников и всяких рабочих;
сбирается заводить университеты. И у него есть министр духовных
сил дервиш каймакам Мирза-Бюзрюк. Дайте нам Уварова. Ты видишь,
что и здесь в умах потрясение. Землетрясение всего чаще. Хоть то
хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем; —
так точно иной раз провалится.
Не воображай меня, однако, слишком жалким. К моей скуке я умел
примешать разнообразие, распределил часы; скучаю попеременно то
с лугатом персидским, за который не принимался с сентября, то с
деловыми бездельями, то в разговорах с товарищами. Веселость
утрачена, не пишу стихов, может и творились бы, да читать
некому, сотруженики не русские. О любезном моем фортепьяно, где
оно, я совершенно неизвестен. Книги, посланные мною из
Петербурга тем же путем, теряются. Довольно о себе. Вы как? Что
происходит в вашем ученом и неученом мире? В мое время, если бы
возможность была массу сведений наших литераторов, академиков,
студиозов и профессоров разделить поровну нашим людям с
талантом, вряд ли бы на каждого пришлось по стольку, чем
Ланкастер учит: читать и писать, и то плохо. Ты не в счету.
Играют ли твою «Андромаху»? Напечатана ли? Как ее достать? Коли
не ex dono Auctoris*, намекни по крайней мере, куда отнестись?
Да во всяком случае пиши ко мне. Сколько я удовольствия лишаюсь
от лени! Если бы любезные мне люди от меня имели письма, верно
бы отвечали. По крайней мере я люблю нежиться этим воображением.
Князю почтенному6 низко поклонись за отсутствующего. Не могу
довольно порадоваться, что и он в числе тех, которые хотят, не
хотят, а должны меня помнить. Часто бывали вместе. Славный
человек! Кроткий, ласковый нрав, приятный ум, статура его,
чтенье, сочинения, горячность в спорах об стопах и рифме, наш
ценсор всегдашний, и сам под ценсурою у Катерины Ивановны7... Не
поверишь, как память обо всем этом мне весела в одиночестве!
Жандрик мой как живет? в 1820-м году прежним ли святым молится?
Об Чепягове ты мне писал. Скажи, кто бы думал, что его в чем ни
есть Иону достанется заменить? Однако охота была нашему
прозорливому другу петь свою феогонию8 такому человеку, который
богов знать не хочет? Чепягов и Чебышев! Не знаю, почему при
этих схожих именах мне пришли два другие: Гейнзиус и Гревиус9!
Прощай, дружески тебя обнимаю, крепко. Мой Шерасмин10
свидетельствует свое почтение...
Из всего надо пользу получать, и ты из моего письма научись
чему-нибудь. Вот тебе арабский стих:

Шаруль-бело из кана ла садык. *
NB. C'est un peu de l'instruction de la veille, car je ne sais
pas encore un mot d'Arabe, aussi vous n'aurez pas le vers
traduit. **
Сноски
* в подарок от автора.(лат.).
* Худшая из стран — место, где нет друга.(араб.)
** Это немножко вчерашней учености; так как я еще не знаю ни
слова по-арабски, то и вы не получите стиха в переводе(фр.).
|