Письмо Бегичеву С. Н., 12 сентября 1825 -
Грибоедов А.С.
12 сентября <1825>. Феодосия.
Третьего дня я вырвался наконец из дрянного городишка, где,
однако, всякое со мною случалось, и веселое и грустное. А
Брест!! Литовский! вероятно, нет хуже местечка на взгляд, но и
там пожилось. В несколько часов я прокатился по солнышку до
Карасубазара, и еще станцию далее; справа чернелись верхи Айл и
Чатыр-Дага, потом передовые холмы их заслонили в виду
продолговатый Агер-мышь. Мы спустились в какую-то бесплодную
ложбину, и долго тут ехали, наконец повернули круто от селения
Эльбузы в горные дикие места, где дорога просечена разными
извивами, густые леса, кручи, скалы, хаос ужасный, все смешано в
этом искривленном направлении, спустились под вечер в роскошную
Судацкую долину. Я не видал подобной, и она считается первою в
полуострове по избытку виноградников, сады от Таракташа до моря
на протяжении нескольких верст, веселые домики помещиков,
странные верхи утесов, и к западу уединенные развалины
генуэзского замка. Я ночевал у барона Боде. Пюблицист из Духа
Журналов etc., etc.
На другой день (вчера) рано побрел к мысу, на котором разметаны
Сольдайские руины. Я был один. Александра1 отправил по
колясочной дороге в Кафу. Кто хочет посещать прах и камни
славных усопших, не должен брать живых с собою. Это мною
несколько раз испытано. Поспешная и громкая походка, равнодушные
лица и пуще всего глупые, ежедневные толки спутников часто не
давали мне забыться, и сближение моей жизни, последнего
пришельца, с судьбою давно отшедших — для меня было потеряно. Не
так в Сольдае. Мирно и почтительно взошел я на пустырь,
обнесенный стенами и обломками башен, цеплялся по утесу,
нависшему круто в море, и бережно взобрался до самой вершины, и
там башня и свод уцелели. С Чатыр-Дага вид пространнее, но нет
признака, чтобы там люди живали, [чтобы] усел город, чтобы
стекались в него купцы и странники изо всех частей света, чтобы,
наконец, он взят был на щит рассвирепевшим неприятелем и груды
камней одни бы свидетельствовали о прежней величавой его жизни.
Здесь это все есть. И не приморскими видами я любовался;
перебирал мысленно многое, что слыхал и видел, потом вообразил
себя на одной из ростральных колонн петербургской биржи. Оттуда
я накануне твоего отъезда любовался разноцветностью кровель,
позолотою глав церковных, красотою Невы, множеством кораблей и
мачт их. И туда взойдет некогда странник (когда один столб,
может быть, переживет разрушение дворцов и соборов) и посетует о
прежнем блеске нашей северной столицы, наших купцов, наших царей
и их прислужников.— Когда я сошел сверху к берегу, лошади были
приведены с почты, и я поскакал. Скучные места, без зелени, без
населения, солонец, истресканный палящим солнцем, местами полынь
растет, таким образом до Козской долины, где природа щедрее и
разнообразнее. То глубокие спуски в лесную чащу, дубы, осокори,
дикие груши, дикий виноград, потом крутые подъемы, и с высоты
виднеется море, которого синяя влага в ведреную пору всегда для
глаз приятна; местами торчат обрушенные, ветхие стены италийцев,
греков или готфов, судя по тому, кто какие книги читает и
которым верит. Самая миловидная полоса этой части Крыма по мне,
Оттузы.— Сюда я прискакал поздно ночью, при лунном сиянии.
Нынче обегал весь город, чудная смесь вековых стен прежней Кафы
и наших однодневных мазанок. Отчего однако воскресло имя
Феодосии, едва известное из описаний древних географов и
поглотило наименование Кафы, которая громка во стольких
летописях европейских и восточных. На этом пепелище
господствовали некогда готические нравы генуэзцев; их сменили
пастырские обычаи мунгалов с примесью турецкого великолепия; за
ними явились мы, всеобщие наследники, и с нами дух разрушения;
ни одного здания не уцелело, ни одного участка древнего города
не взрытого, не перекопанного.— Что ж? Сами указываем будущим
народам, которые после нас придут, когда исчезнет русское племя,
как им поступать с бренными остатками нашего бытия.
А мне между тем так скучно! так грустно! думал помочь себе,
взялся за перо, но пишется нехотя, вот и кончил, а все не легче.
Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду, я с некоторых
пор мрачен до крайности. Пора умереть! Не знаю, отчего это так
долго тянется. Тоска неизвестная! воля твоя, если это долго меня
промучит, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно
остается добродетелью тяглого скота. Представь себе, что со мною
повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но
теперь в такой усиленной степени, как еще никогда не бывало.
Одоевскому я не пишу об этом; он меня страстно любит и пуще
моего будет несчастлив, коли узнает. Ты, мой бесценный Степан,
любишь меня тоже, как только брат может любить брата, но ты меня
старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне
избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что
то или другое у меня впереди.